Події

Иосиф бродский: «кормежка в дурдоме была лучше, чем в тюрьме»

0:00 — 10 червня 2000 eye 940

О жизни, о смерти, о славе Иосифа Бродского сейчас вспоминают едва ли не все средства массовой информации. Поводом тому служит шестидесятилетие поэта -- юбилей, до которого он не дожил четыре года. Пишут о том, что Бродский -- Нобелевский лауреат, что он -- один из величайших поэтов ХХ века. Что за поэтический гений его трижды арестовывали, дважды заключали в психушку, сослали на Север, а в конце концов и вовсе вышвырнули из СССР. Что в итоге он перенес три инфаркта, две операции на сердце и умер на 56-м году жизни. И что в Америке писал и на русском, и на английском языках, преподавал в лучших колледжах и университетах, участвовал в общественной жизни страны. Что только пять с половиной лет прожил счастливым семейным человеком и увидел лишь первых два с половиной года жизни своей дочери. Что последним пристанищем Бродского, как он того и хотел, стала Венеция. Казалось бы, все вошло «в кадр». Осталась за кадром разве что душа поэта.

28 лет назад, в начале июня 1972 года, из ленинградского аэропорта «Пулково» он улетел в свою «вторую жизнь». О чем вспоминал Иосиф Бродский в Америке? Обрел ли там долгожданную независимость? Мечтал ли вернуться на родину? «Ничего более страшного, чем посмертные комментарии, вообразить себе нельзя», -- говорил поэт при жизни. А потому ответами на все вопросы -- слова самого Бродского «о времени и собственной судьбе».

«В первый раз в камере мне понравилось. Потому что это была одиночка»

Я жил вместе с родителями в коммунальной квартире. У нас была одна большая комната, и моя часть от родительской отделялась перегородкой. Чтобы попасть туда из коридора, надо было пройти… через шкаф: я снял с него заднюю стенку и получилось что-то вроде деревянных ворот. Родители все принимали как данность: Систему, собственное бессилие, нищету, своего непутевого сына. Они почти не рассказывали мне о своих семьях, о своих родителях. Мне неизвестно, как они встретились, я даже не знаю, в каком году они поженились. Эта неразговорчивость, не связанная со склерозом, была вызвана необходимостью скрывать классовое происхождение. Дабы уцелеть.

Я учился в семи или шести школах до восьмого класса, из которого я просто сбежал, во-первых, потому что мне все это осточертело, а во-вторых, в семье не очень благополучно было с деньгами. И я пошел на завод фрезеровщиком. После этого поступил работать в морг. Вскоре начал ездить в геологические экспедиции. В очередной я прочел томик стихов Баратынского. И он так на меня подействовал, что я решил: вот то, чем надо заниматься всерьез…

Когда меня арестовали в первый раз, я был сильно напуган. Ведь берут обыкновенно довольно рано, когда вы только из кроватки, тепленький, и у вас слабый защитный рефлекс. Вас привозят, допрашивают. Но самый страшный момент наступает после допроса, когда вы надеетесь, что сейчас отпустят домой, и вдруг понимаете, что вас ведут совершенно в другую сторону. Сдают местному дежурному у двери внутренней тюрьмы. Он вас обыскивает. У вас вынимают шнурки из ботинок. И приводят в камеру. В первый раз мне, между прочим, очень там понравилось. Потому что это была одиночка…

В сумасшедшем доме, на так называемой судебно-психиатрической экспертизе, меня держали несколько недель. Это было самое худшее время в моей жизни. В декабре 1963 года и в феврале-марте 1964-го. И в первую же мою ночь там человек в койке, стоявшей рядом с моей, покончил жизнь самоубийством. Вскрыл себе вены. Я проснулся в три часа ночи: кругом суматоха, беготня. И человек лежит в луже крови…

Кормежка в дурдоме лучше: иногда белый хлеб дают, масло, даже мясо. Но в тюрьме ты знаешь, что рано или поздно тебя все-таки выпустят. В сумасшедшем доме ты полностью зависишь от произвола врачей. Когда я переступил порог этого заведения, первое, что мне сказали: «Главный признак здоровья — это нормальный крепкий сон». Я себя считал абсолютно нормальным. Но я не мог уснуть! Вас там колют всяческой дурью и заталкивают в вас какие-то таблетки… Вы лежите, читаете, вдруг входят два медбрата, вынимают вас, заворачивают в простынь и начинают топить в ванной. Потом вынимают, но простыни не разворачивают. И они начинают ссыхаться на вас. Это называется «укрутка»…

С начала процесса было ясно, что ОНИ -- хозяева. И поэтому вправе на вас давить. Вы становитесь инородным телом, на вас автоматически начинают действовать все соответствующие законы -- изоляция, сжатие, вытеснение. И ничего в этом экстраординарного нет. Я отказываюсь все это драматизировать!

Я и не подозревал, что суд надо мной получил международную огласку. Смирился с тем, что горькую пилюлю придется проглотить -- срок отбыть надо. К несчастью -- а может быть, и к счастью для меня, -- приговор по времени совпал с большой моей личной драмой, с изменой любимой женщины. На любовный треугольник наложился квадрат тюремной камеры… В ссылке, на Севере, я получил в подарок от друзей две или три антологии американской поэзии. В эти томики просто влюбился. Влюбленность в чужую культуру, в чужой мир особенно обостряется, если знаешь, что своими собственными глазами ты их никогда не увидишь. Я читал, переводил, пытался по мере сил приблизиться к оригиналу… и в конце концов оказался в непосредственной близости от своих авторов.

… Мне хотелось, конечно, напечататься. Два или три раза приносил стихи в журнал «Звезда». Человек, который вышел ко мне с бутербродом красной икры, сказал: «Стихи ничего, но взять мы их не можем»… Потом мне предлагали: если я буду стучать, они меня издадут на финской бумаге. Вообще, система вас угробить может только физически. Ежели система вас ломает как индивидуума, это свидетельство вашей собственной хрупкости. И смысл данной системы, может быть, именно в том, что она выявляет хрупкость эту, сущность человека вообще, наиболее полным образом.

«Независимость -- лучшее качество, лучшее слово на всех языках»

4 июня 1972 года, рано утром, перед выездом в Пулково Бродский написал генсеку КПСС Брежневу: «Покидая Россию не по собственной воле, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой… Язык -- вещь более древняя более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны… Прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе. Думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной… Даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится».

… Бумаги оформили на выезд в Израиль. Но сам я никаких конкретных намерений не имел. Самолет приземлился в Вене, и меня там встретил Карл Проффер из Мичиганского университета: «Ну, Иосиф, куда ты хотел бы поехать?» -- «О господи, понятия не имею». Знал только, что собственную страну покидаю навсегда, что в Израиле мне делать нечего… «А как ты смотришь на то, чтобы поработать в нашем университете?» У меня уже были предложения из Лондона, из Сорбонны, но я подумал: «В моей жизни наступила перемена, так уж пусть это будет большая перемена!»

Как-то четче видишь себя на новом фоне. Никогда у меня не было о себе такого явственного представления, какое возникло, когда я попал в Штаты и оказался в полной изоляции. В Америке я был оставлен наедине с самим собой и с тем, что могу сделать. И за это я бесконечно благодарен обстоятельствам и самой стране. Независимость -- лучшее качество, лучшее слово на всех языках. Свобода -- это когда ты можешь идти в любом направлении. Кстати, я думаю, что возникновение свободомыслия в Советском Союзе ведет свое летоисчисление вовсе не от «Одного дня Ивана Денисовича». Для моего поколения это началось с «Тарзана». Первое кино, в котором мы увидели естественную жизнь. И длинные волосы. И замечательный крик Тарзана, который стоял над всеми русскими городами. Мы бросились подражать Тарзану. И с этим государство боролось в гораздо большей степени, чем позднее с Солженицыным…

«Думаю, в мире действует один-единственный закон -- умножения зла»

Году в семидесятом я мечтал попасть в Венецию. Воображал, как туда переселюсь, сниму целый этаж в старом палаццо на берегу канала, буду там сидеть и писать, а окурки бросать прямо в воду и слушать, как они шипят… А когда бы деньги у меня кончились, я пошел бы в лавку, купил бы на оставшиеся гроши самой дешевой еды -- попировать напоследок, а потом бы вышиб себе мозги. И как только у меня появилась возможность -- в 1972 году, я полетел туда на Рождество. Если существует перевоплощение, я хотел бы свою следующую жизнь прожить в Венеции -- быть там кошкой, чем угодно, даже крысой. Но обязательно в Венеции.

… Живя в какой-то стране, человек с ней сживается, сливается. В этом смысле я вполне американец. Я испытываю удовольствие от писания по-английски. Дополнительное удовольствие — от чувства несоответствия: поскольку я был рожден не для того, чтобы знать этот язык, но как раз наоборот — чтобы не знать его. Я начал писать по-английски просто из восторга перед этим языком. Если Бог для меня и существует, то это именно язык. Поставь меня перед выбором — использовать только один язык, русский или английский, я бы просто сошел с ума.

… Был инфаркт, после чего я два года кое-как мыкался. Состояние нисколько не улучшалось, а даже ухудшалось. И тогда врачи решили меня разрезать, поскольку они сделали всякие там анализы и убедились, что из четырех артерий три — «но пассаран», совершенно забиты. И они решили приделать артерии в обход, в объезд. Вскрыли меня, как автомобиль. Все откачали — кровь, жидкость… И вставили три объездных, запасных пути. Перед первой откачкой я несколько нервничал. Пока мне в голову не пришла довольно простая мысль: «Ну да, конечно, это сердце. Но все-таки ведь не мозг? Это же не мозг!» И мне сильно полегчало… А когда болит, тогда, действительно, страшно. И делать ты ничего не можешь…

Родители Иосифа Бродского получили письмо от незнакомого им врача:

«Ваш сын, Иосиф Бродский, является моим пациентом… Он перенес тяжелую операцию в связи с коронарной болезнью сердца… Сейчас его могут выписать из больницы. Но поскольку у Вашего сына в США нет семьи, а сам он о себе заботиться не сможет, наш отдел социального обслуживания просит Вас принять меры для приезда в Нью-Йорк с целью помочь его выздоровлению. Оставить его одного в настоящем ненадежном состоянии значило бы подвергнуть его серьезной опасности. Наш директор медицинского центра подписал мое заключение, и оно отправлено Вам отдельным письмом. Его надлежит предъявить соответствующим советским учреждениям с целью получения визы для краткосрочного посещения».

Но «соответствующие» отказали. Марии Моисеевне отвечали, что, по сведениям ОВИРа, ее сын находится вовсе не в США, а в Израиле, и если она хочет, она может ехать в Израиль насовсем…

Мать обращалась за разрешением на получение визы одна, чтобы показать, что ее муж остается заложником, гарантией ее возвращения. Затем они менялись ролями. Потом некоторое время никуда не обращались… Потом мать ехала в Москву, стучалась во все двери… Двое стариков, скитаясь по многочисленным государственным канцеляриям в надежде добиться разрешения выбраться за границу, чтобы перед смертью повидать своего единственного сына, неизменно слышали в ответ 12 лет кряду, что государство считает такую поездку «нецелесообразной»…

Мир меня давно не удивляет. Я думаю, что в нем действует один-единственный закон -- умножение зла. Удивляет одно: сравнительно частые проявления человеческой порядочности, благородства. Потому что ситуация в целом отнюдь не способствует порядочности, не говоря уже о праведности.

«Не могу быть туристом там, где народ, говорящий на моем языке, бедствует»

Кто-то меня спросил, кем вы себя ощущаете: русским поэтом, американским поэтом? Ни тем, ни другим. Человек должен ощущать себя иначе: трус он или не трус, спокойный он или неспокойный, и только потом уже категории национальности, крови, веры… Если я русский, то я веду себя одним образом, если еврей -- другим? Смешно! На сегодняшний день я назвал бы себя кальвинистом. В том смысле, что сам себе последний, часто довольно страшный суд. Я не прошу у Всемогущего. Я просто надеюсь, что делаю то, что он одобряет.

Жалко, что отец с матерью церемонии вручения Нобельки (Нобелевская премия. -- Авт. ) не увидели, не дожили. Я не знаю и уже не узнаю, как они жили без меня свои последние одиннадцать или двенадцать лет, сколько раз их охватывал страх, сколько раз были они на грани смерти. Что ощущали, когда наступало облегчение, как вновь обретали надежду, что мы втроем опять окажемся вместе. И меня не оказалось рядом, когда они умирали.

Время от времени меня подмывает сесть на самолет и приехать в Россию. Но хватает здравого смысла остановиться. Куда мне возвращаться? С этой страной меня связывает только прошлое. Но возвратиться в прошлое нельзя. И не нужно. У человека одна жизнь, и когда справедливость торжествует на тридцать или сорок лет позже, чем хотелось бы, — человек уже не может этим воспользоваться. К сожалению, поздно. Нельзя вступить в ту же реку дважды, даже если эта река -- Нева. Я хотел бы побывать там, увидеть некоторые места, могилы родителей, но что-то мешает мне сделать это… Когда тебя выкидывают из страны — это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать — это сводит с ума. И потом, я не могу быть туристом там, где народ, говорящий на моем языке, бедствует.

В который раз перечитала тысячи строк Бродского, с Бродским, о Бродском. Никаких комментариев -- я остаюсь верна своему любимому поэту. Именно потому по крохотным кусочкам, по фразам, по словам, в разное время произнесенным Иосифом Бродским в многочисленных интервью, диалогах с друзьями, в стихах, статьях и эссе, я и «сплела» кружево его жизни, его ощущений, его воспоминаний.

Теперь, зная многое о моей

жизни -- о городах, о тюрьмах,

о комнатах, где я сходил с ума,

но не сошел, о морях, в которых

я захлебывался, и о тех, кого

я так-таки не удержал в объятьях, --

теперь ты мог бы сказать, вздохнув:

«Судьба к нему оказалась щедрой»,

и присутствующие за столом

кивнут задумчиво в знак согласья.


«Facty i kommentarii «. 10-Июнь-2000. Человек и общество.