Хотя публичные казни происходили в городе крайне редко, предание сохранило особый «юмор висельников» Первый эшафот в Киеве построили в 1868 году на огромном пустыре перед университетом. Очевидно, для вразумления студентов. Там он простоял без дела несколько месяцев, а после протестов профессуры, имевшей на площади дома, его перенесли на Житний рынок. Жители Подола отнеслись к сооружению весьма спокойно. Базарные торговки использовали его ступеньки и подмостки как прилавки для бурячков, картошки, петрушки. Сидя на эшафоте, они преспокойненько ели арбузы.
В сентябре 1870 года эшафот с рынка сняли и перенесли в более серьезное место: на Контрактовую площадь. Его водрузили между Духовной академией и толкучкой у фонтана Льва. Это делалось для устрашения жулья. Но сотрудники академии протестовали: «Какое бы поучение не выводили из созерцания этого монумента жулики, карманщики и разного рода шарлатаны, но для порядочных людей, которых на Подоле несколько больше, чем непорядочных, отвратительно постоянно иметь перед глазами на нашей прекрасной площади сооружение столь скверной архитектуры».
Впрочем, киевлян пугали не напрасно — спустя несколько лет эшафот все-таки заработал. На публичную казнь были осуждены восемь социалистов-революционеров (эсеров). Про киевских эсеров-террористов рассказывали ужасные вещи. Якобы каждый из них носил при себе пистолет и в случае опасности стрелял в упор без предупреждения. Любимым оружием их были кинжалы, смазанные ядом кураре. Среди террористов встречались экспериментаторы, интересовавшиеся «научными» проблемами. Например, когда расправлялись с киевским прокурором Котляревским у его дома на Малой Подвальной улице, нападавшие догадывались, что их пули не пробивают толстой шубы, но добивать жертву ножами не стали. Их интересовало, как поведет себя прокурор после такого жестокого потрясения, станет ли он проявлять прежнее рвение на службе. Позже выясняли, что будет с человеком, если его голову облить концентрированной серной кислотой. В итоге у мужчины, подозреваемого в предательстве, вытекли глаза и отвалились нос и ухо, но он выжил
Глава киевских эсеров Валериан Осинский внешне нисколько не походил ни на серийного убийцу, ни на маньяка-отравителя. Это был очаровательный молодой человек с хорошими манерами. Одевался безупречно. Женщины были от него без ума. В Киеве он жил в гражданском браке с аристократкой-революционеркой Софией Лешерн фон Герцфельд, которая была старше его на 13 лет. Поначалу Осинский прославился умением собирать пожертвования на революцию. Его посылали туда, где сборщики не могли выжать ни копейки. Когда появлялся Валериан, богатые дамы таяли и вручали «очаровательному молодому человеку» по 5 и 10 тысяч рублей. Большим умом этот эсеровский Аполлон не отличался. В спорах с друзьями он всегда проигрывал. В партийных дискуссиях не участвовал и долгое время оставался в тени. Его время пришло, когда умные разговоры в среде революционеров уступили место револьверу и кинжалу.
Осинский стянул в Киев самых отчаянных головорезов из Петербурга и юга Украины. 1878-1879 годы вошли в историю как время кровавого революционного террора в Киеве и Одессе. Бесстрашная Вера Фигнер признавала самой сильной революционной организацией киевскую. После первых убийств подпольщики пустили слух о появлении «исполнительного комитета Социально-революционной партии», который «займется убийствами зловредных лиц, препятствующих развитию революционной деятельности». Листовки «комитета» скреплялись печатью с изображением револьвера, кинжала и топора, скрещивающихся между собою.
Киевское начальство трепетало. Особенно боялись длинных кинжалов, увлажненных ядом кураре Но 11 февраля 1879 года жандармы во главе с капитаном Судейкиным нагрянули в дом на улице Жилянской, где в квартире Ивана Ивичевича на встречу масленицы собрался весь цвет киевских эсеров. Капитан действовал смело и напористо. Обе стороны стреляли залпами. Гостиная переходила из рук в руки несколько раз, но перевес был на стороне наступающих. И тогда раздался клич раненого хозяина: «Ножами их, братцы!» Услышав это, жандармы бросились вон. Дом пришлось брать приступом дважды.
На смерть осудили восемь подпольщиков. В Лукьяновской тюрьме Валериан вел себя так, будто играл на сцене роль героя. Последние десять дней между приговором и казнью провел в веселом расположении духа. На встрече с матерью соврал, что казнь отменена, но успел шепнуть сестре, чтобы она никуда не отлучалась от матери, так как «завтра ему предстоит умереть». После засел за длинное письмо друзьям, которое написал в стиле политического завещания. В последнюю ночь Осинский вспомнил о своей донжуанской славе. На дворе стояла майская ночь. Заключенные сидели у настежь отворенных окон и глядели на ночное небо, где мерцали звезды. Все молчали. Валериан перекликался с Софией Лешерн, сидевшей в женской половине тюрьмы.
Вешали Осинского и двух его товарищей — Брантнера и Свириденко — утром 27 мая 1879 года на огромном пустыре за тюрьмой (теперь Древлянская площадь на пересечении улиц Дегтяревской и Якира). Каждый стремился занять заметное место на казни. Жандармский генерал Новицкий хвастался впоследствии, что генерал-губернатор Чертков возложил все обязанности «по наблюдению за соблюдением всех обрядов смертной казни» именно на него. «Даже палач Фролов, — прибавляет он, — был отдан в мое распоряжение». В ожидании тюремной повозки с заключенными он беседовал с толпою, наседавшей на шеренгу солдат и, покуривая, разъяснял простакам, что будет вешать «разбойников и убийц».
Сохранилось предание, будто Осинскому нарочно не завязали глаза, и он «принужден был смотреть на предсмертные судороги своих друзей на виселице, на которую через несколько минут ему предстояло самому взойти. Это ужасное зрелище произвело такое потрясающее впечатление на его физическую природу, над которой воля человека бессильна, что голова Валериана в пять минут побелела, как снег».
Так оно было или нет, доподлинно не известно. Хотя возможно, что поглощенный заботами об идеальном образе героя-эсера, Осинский действительно забыл о себе и опомнился только под перекладиной виселицы. Говорили, что он держался до последней ступени эшафота. Но напоследок постигла новая беда: узел петли соскользнул с его шеи и затянулся сбоку, на уровне уха. Он стал метаться и биться.
Толпа негодующе зашумела, полковник Новицкий приказал оркестру играть «Комаринского» и обратился к палачу: «Что ты сделал? Ведь он мечется!» «Ничего, это сейчас кончится», — равнодушно ответил Фролов. «Но ведь он жив?» — «Не беспокойтесь! Это уж мое дело Будет мертв! Не беспокойтесь».
В этой истории много загадочного. Кто может объяснить, как мужество и вера в великое дело уживаются в людях с актерством, дамским угодничеством и звериной жестокостью? И если уж мы заговорили о загадках, обнаруживающихся на пути к эшафоту, то стоит вспомнить и о Дмитрии Богрове. Сначала он удивил киевлян тем, что умудрился убить премьера Петра Столыпина в театре на глазах царя и всего Киева. Потом — своим поведением на суде и казни. Все ждали от него как человека из адвокатской среды громких речей и пафосных жестов, но он лишь молчал и скучал. Одни называли его бесчувственным циником, другие догадывались, что это поза, за которой скрывается несгибаемая воля.
Богров повел себя странно с первых же минут ареста. Его били ногами и театральными биноклями. У него была рассечена губа, выбиты два зуба, а на лбу выскочила шишка от бинокля, которым в него запустили из ложи. Все сильно нервничали, суетились и кричали. Невозмутимым оставался лишь Богров. По дороге в крепость он попросил у полицейского папироску. «Вся эта история, — сказал он, извиняясь, — меня страшно взволновала, я до сих пор не могу очнуться».
Роль циника он исполнял так умело, что даже его гимназические знакомые не замечали никакого наигрыша. Как вспоминал Константин Паустовский, когда прочли приговор, Богров в ответ лениво обронил: «Мне совершенно все равно, съем ли я еще две тысячи котлет в своей жизни или не съем». Поведение смертника было настолько необычным, что многие его высказывания просочились в прессу.
Один из знакомых Богрова писал, что никогда не видел его веселым. Но острить будущий висельник любил. И шутки свои произносил с серьезным видом. Это же он проделывал и в тюрьме. Когда настал роковой час и дежурный по «Косому капониру» офицер вошел в камеру смертника, тот спал или прикидывался спящим. Его разбудили. Богров оделся в тот же фрак, в каком был в театре. Другой одежды у него не оказалось. Как для висельника, он выглядел нарядно и импозантно.
По существовавшим тогда правилам, кроме исполнителей и официальных лиц, на месте казни могло находиться всего 10 представителей от города. Но «союзники» (черносотенцы) заявляли, что охранка попытается спасти своего агента и подменит его уголовником. Им тоже позволили прислать на Лысую гору своих наблюдателей. Присутствовала при казни и группа газетчиков.
Богров, не зная об этих приготовлениях, удивился, увидев толпу перед эшафотом, а когда к нему подбежал офицер и осветил лицо электрическим фонариком, предлагая всем взглянуть на него, небрежно кинул в толпу зевак: «Лицо как лицо, ничего особенного». Кто-то из «союзников» стал иронизировать над фраком Богрова. Услыхав это, он заметил: «Пожалуй в другое время мои коллеги-адвокаты могли бы мне позавидовать, если бы узнали, что уже десятый день я не выхожу из фрака». Соль этой остроты в том, что адвокаты работали во фраках. Не снимать их 10 дней подряд могли только самые успешные юристы, участвовавшие в больших процессах.
Не каждый смертник способен шутить на эшафоте. Богров это сумел и оставил нам образцы редкостного «юмора висельника».