Події

«когда под утро мы закончили тушить пожар на крыше чаэс, страшно захотелось пить, и я отхлебнул из пожарного шланга. Потом пришлось долго лечиться… »

0:00 — 27 квітня 2004 eye 788

Некоторые подробности первой ночи чернобыльской катастрофы корреспонденту «ФАКТОВ» рассказывает участник тех событий подполковник внутренней службы в отставке Петр Шаврей

С некоторых пор боюсь звонить знакомым чернобыльцам. Всякий раз женские голоса сообщают печальные новости. Тот умер, а тот в больнице. Герой Советского Союза Леонид Телятников нынче серьезно болен, перенес несколько операций, которым конца не видно.

И я был несказанно рад услышать в трубке звонкий и бодрый голос бывшего инспектора ВПЧ-2 по охране ЧАЭС, в те тревожные дни -- старшего лейтенанта внутренней службы Петра Шаврея. Петр Михайлович и сейчас выглядит моложе своих сорока шести лет. Встреть его на улице, никогда бы не подумал, что этот стройный красавец, в числе первых шагнувший на пылающую после взрыва реактора, усеянную раскаленными кусками графита крышу машинного зала, тоже был на волосок от смерти. И страшную аббревиатуру ОЛБ (острая лучевая болезнь) он произносит как-то буднично, словно говорит о насморке, который вместе с кашлем и вкусом металла во рту начали вдруг ощущать в теплые весенние дни 1986-го многие киевляне…

«До аварии самым безопасным на станции считался реакторный цех»

-- Апрельские дни 1986 года были довольно напряженными, -- вспоминает Петр Шаврей. -- Я отвечал за пожарную безопасность готовящегося к пуску нового пятого энергоблока. Его в паре с шестым, так называемую третью очередь ЧАЭС, построили отдельно от основного здания станции.

-- Вокруг этой громадины до сих пор ржавеют брошенные строительные краны и прочая зараженная техника…

-- Да уж. А предпусковые работы -- это всегда повышенная опасность возгораний. Идет монтаж оборудования -- тут что-то красят, там что-то варят… Масса различных кабелей, трубопроводы с машинным маслом, водородом. Не дай Бог искра или сигарета… Словом, глаз да глаз нужен. Кстати, меньше всего горючих веществ было в реакторном цехе, и он считался самым пожаробезопасным. Поэтому в ту последнюю пятницу я вернулся с работы поздновато. Но настроение было приподнятое. Весна такая теплая и красивая была! В соседнем селе Копачи цвели сады (его потом сровняли с землей, одна табличка с названием у дороги осталась). А у нас в Припяти воздух был напоен запахами весеннего леса. Часть того леса после аварии порыжела от радиации, деревья потом захоронили в огромных траншеях-могильниках. Теперь там растет молодой сосняк. В нем утонули и футбольные ворота Припятского стадиона.

В тот вечер, засыпая, я думал о том, что утром выкачу из гаража мой новенький «Москвич», заберу братьев Ивана и Леонида (они служили у нас в карауле лейтенанта Володи Правика), и поедем к родителям в деревню Белая Сорока (это в Белоруссии, в 17 километрах от станции) картошку сажать. Потом всей семьей сядем за стол. Такие встречи были праздниками. В наше село весной прилетало много аистов.

И вдруг ночью -- телефона в нашей новой квартире еще не было -- звонок в дверь. Пронзительный такой, непрерывный, как будто кнопку заклинило.

Открываю -- а там Юра Хилько и Саша Радченко, водитель начальника нашей части Телятникова. На оперативной машине приехали: «Давай, побыстрее! Пожар на станции… »

-- Взрывов, которых, говорят, было два, вы не слышали? От города до станции по прямой километра три, не больше…

-- Нет, не слышал. Крепко спал. А может, и слышал что-то, но все работающие на станции привыкли к разным хлопкам и звукам, похожим на выстрелы, когда выбивает высоковольтный трансформатор или турбина останавливается с грохотом. Обычный производственный процесс.

Мне жена говорит: «Куда ты новую форму берешь (а мы накануне новую форму получили)! Надень старую, она постирана. А то снова отстирывать. У нас же, знаете, как на стройке -- то смоловарню горящую тушим, то вагончики горят. Дым, копоть. Потом действительно тяжело стирать.

А я вижу -- ребята взволнованы, торопят меня. Не стал форму выбирать. Первые попавшиеся брюки надел в квартире, а рубашку и китель -- уже в лифте.

«Мы хорошо знали, что там радиация»

-- «Что случилось? Станция взорвалась!» -- сказал мне кто-то из попутчиков, -- продолжает Петр Михайлович. -- «Да ты гонишь!» -- отвечаю. И уже на подъеме на припятский мост вижу зарево. «Так что все-таки взорвалось?» -- пытаюсь уточнить у Хилько. «Реактор взорвался!» -- выдохнул Юра.

Я почему-то сразу подумал, что это мой пятый реактор взорвался -- ведь чаще всего всякие ЧП происходят при строительно-монтажных работах или загрузке. Ну все, думаю, труба мне по службе. Доработался. Наверное, младшие инспекторы отправились по домам, рабочие остались без контроля… Эх, не ушел бы я, этого не случилось!

С моста я увидел освещенную заревом станцию, разрушенное здание реактора, над ним -- высокий светящийся столб необыкновенной красоты… Как фосфор на часах в темноте светится. Вижу, что горит четвертый блок. Но никак не могу отделаться от мысли, что это пятый, мой грешок! Подъезжаем ближе -- господи, какой там пятый! Действующий взорвался, с топливом!

Заруливаем на станцию. Оттуда «скорые» вылетают… Первая мысль -- о братьях. Я знал, что в ту ночь они дежурили в карауле Володи Правика и утром должны были смениться. Но кого вывозили, мы не увидели. Пылала кровля машинного зала. Меня, Юру Хилько, начальника караула Петра Хмеля сразу бросили на боевые участки. Надо было развернуть насосную станцию, рукавную магистраль к открытым водоемам. К так называемому ряду А, где были пожарные гидранты, подъехать было невозможно.

Тут я увидел брата Леонида. Он уже спустился с крыши. Гидранты не работали. Надо было разворачивать насосную станцию и тянуть рукавную линию к открытому водоему. А вокруг -- развалины. Проехать тяжело. Я надел сапоги и пошел между обломками бетонных конструкций, выискивая дорогу для машины. В одном месте пожарный «ЗИЛ» напоролся передним колесом на торчащий кусок арматуры. Я вытаскивал этот прут с палец толщиной голыми руками. Он тоже оказался радиоактивным -- потом кожа с ладоней облезла. Благо у «ЗИЛа» -- самоподкачка колес. Водителями были Булава и Беркун.

Словом, доехали, организовали подачу воды. Причем все сделали быстро, без суеты -- даже на занятиях не всегда так четко получалось. Потом мы с лейтенантом Петром Хмелем поднялись на кровлю машинного зала на смену дежурному караулу, в составе которого тушили огонь мой брат Леонид и Володя Прищепа (ныне покойный). Брат был командиром отделения. Когда они приехали, рассказывал потом Леня, лейтенант Правик сказал: «Я иду в разведку. А ты веди людей на тушение кровли машзала». Потому что там -- и водород, и пропан, и кислород, и маслохозяйство сильнейшее. Если все это полыхнет, вся станция ухнет. Брат мой Иван пошел на крышу реакторного цеха, там они с Валерой Дацько, Сашей Петровским, другими ребятами тушили минут 15--20. Но поля радиации были там такие сильные, что Иван потом не мог вспомнить, как его с крыши снимали. Высота там 36 метров. На крыше дежурный караул уже затушил основные очаги огня. Остались маленькие, незначительные. В семь часов утра мы спустились, нам дали команду идти в подвал административного корпуса.

-- Давайте вернемся в ночь. Увидев разрушенный реактор, вы думали о радиации?

-- А как же! Мы с ней здоровались за руку еще раньше. И до того на ЧАЭС произошли две большие аварии, о которых никто не говорил. Первая случилась на реакторе, когда при загрузке топлива с крана сорвался топливный стержень. Он пробил охлаждающую рубашку, и в помещение хлынула зараженная вода… Это было году в 1984-1985-м. Мы, инспекторы, ходили туда. Так после этого у нас забрали всю форму, пожарные машины долго мыли. Тогда люди погибли -- бригада из шести человек… Из «Львовэнерго», по-моему.

Потом была еще одна авария в машинном зале, когда ротор турбогенератора сорвался с тросов с одной стороны… Приходил домой я в белой станционной одежде. Утром -- слабость, тошнота, нельзя встать. Но нам никто не говорил, что это от радиации. Занятия с нами персонал станции, конечно, проводил, только о последствиях ее действия нам никто ничего не говорил. При этом форму забрали, пожарные машины на двое суток отставили в сторону отмывать, а пожарные рукава вообще похоронили… Значит, доза была приличная. Помню, походишь по станции и сам не свой становишься -- сонливость, подташнивает…

Так что мы знали, что такое радиация. И пусть заткнутся краснобаи, утверждающие обратное. Дескать, если бы пожарные знали, не пошли бы. Нет, мы действовали вполне осознанно. Ведь даже тогда, до 26 апреля, случалось, что не могли волосы отмыть и нас стригли чуть ли не налысо. Да, мы были подкованы тем временем. Присягу приняли -- офицеры! Да и другие пожарные не мальчишки уже были -- лет под тридцать, под сорок… Соображали. И, в конце концов, если не мы, то кто?

«Доктор Гейл сказал, что при таких дозах облучения мы проживем максимум по пять-семь лет»

-- В противорадиационном убежище нас держали часов до 10-11, -- продолжает рассказ Петр Михайлович. -- Пить хотелось страшно. Ноги были словно из ваты. Казалось, кончусь, если не попью. А воды нигде не было. Я потянулся к пожарному шлангу. Юра Хилько говорит: «Не пей, она грязная!» «Какая там грязная… », -- отвечаю. Открыл -- никакой грязи нет, чистенькая, как слеза. Сделал три глотка, и сразу легче стало. Потом в больнице у меня обнаружили поражение кишечника -- вся слизистая была убита.

И кушать страшно хотелось. Хотя и тошнило. У брата Лени началась такая рвота, что, казалось, уже нечем, а все равно выворачивало. Он получил дозу облучения, как потом выяснилось на обследовании в Израиле, 600 рентген.

-- А вы?

-- У меня -- 220. Люди падали с ног, «скорая» отвезла товарищей в Припять.

В убежище я увидел директора станции Брюханова. Он был бледен, взволнован. Но держался спокойно, без суеты отдавал распоряжения.

А мой Леня вскоре вернулся. Сбежал из медсанчасти. Боялся, что положат в больницу: «Какая больница, если надо картошку сажать?» Он все верил, что обойдется. Медикам соврал, что чувствует себя отлично.

Руководство решило организовать постоянное дежурство офицеров при штабе ликвидации последствий аварии. Кому оставаться? Чтобы никому не было обидно, капитан Леоненко Григорий Андреевич, ныне покойный, бросил в фуражку несколько бумажек с нашими фамилиями и велел тянуть. Выпало мне и Валере Сазонову. Ну, думаю, блин, попал…

Через каждые пятнадцать минут мы докладывали генералам в Припять обстановку. Брюханов держался молодцом. Я до четырех часов сидел возле него. И потом было противно слушать, как некоторые болтуны говорили, что он испугался, сбежал. Нет, он мужественно держался!

На выходе из станции дозиметристы у меня все забрали -- одежду, часы, даже удостоверение служебное. Его я потом выкрал. Как же без него? Переодели меня в станционную одежду, все белое -- штаны, куртка, чепчик. Даже тапочки белые! И я, приехав в Припять, домой добирался перебежками, чтобы людей не пугать своим видом.

Часы свои, «Славу», я тоже украл. Позже, когда обследовали в киевском институте онкологии на Ломоносова, в районе пояса прибор все показывал, что доза облучения увеличена. Я уже несколько раз сбегал в туалет, мочи уже не было -- думали, в ней радиация. А прибор все показывает. Велели снять часы -- они-то и показали уровень. «Ты реактор с собой носишь!» А я месяц носил эти часы!

В тот же первый день, когда я вернулся домой, увидел встревоженного отца, прорвавшегося в Припять из села через милицейские кордоны. Связь ведь была вырублена. И они с женой и ее сестрой искали нас по больницам. Ивана нашли. Он никакой был. Нас с Леней -- нет. Думали, что мы сгорели на станции.

Часа два полежал -- снова тревога, вызвали в часть. Оттуда я домой уже не вернулся. На следующий день началась эвакуация города. Часть перевели в Чернобыль. А семья моя -- жена и четырехлетний сын -- вместе с другими оказалась аж в Евпатории, в санатории, который отдали под временное жилье.

У нас вскоре взяли кровь на анализы и, ничего не сказав, посадили в автобусы. В лесу перед Иванковом велели помыться. Мы-то помылись, а форма старая, грязная! Чистой не было. Зато на выходе из ПУСО (пункт санитарной обработки) стояли два бидона спирта и кружка. Пей, сколько хочешь. Ни закуски, ни запить. Но обязательно выпей.

В Иванковской больнице нас положили под капельницы, начали усиленно промывать. Сутками мы не вставали. Спать очень хотелось. И, извините, пописать. Наверное, мочегонное нам вводили. Ходили мы на утки. Сначала стеснялись -- молодые ведь, мне тогда 28 было. И медсестры молоденькие! Но они очень внимательно к нам относились. У меня однажды возникла проблема. Медсестра куда-то отлучилась. А мне приспичило -- почки вот-вот лопнут. Я поднялся, и, держа свободной рукой капельницу, а другую, в которой игла, -- на весу, направился в туалет. И тут прибежала сестричка -- краснея, стесняясь, расстегнула мне штаны, достала…

В киевской клинике нас приняли с большей осторожностью. Медперсонал, чувствовалось, боится облученных. Не хватало одежды. Моему брату досталась женская ночная сорочка. Мне повезло -- я завернулся в простыню. Другие обмотались полотенцами, пододеяльниками. Потом потихоньку все наладилось.

Однажды к нам вместе с москвичами приехал знаменитый американский специалист по пересадке костного мозга доктор Гейл. Нас поразила его одежда: костюм, рубашка с галстуком, а на ногах -- сандалии без задников на босу ногу!

Посмотрев нас и наши истории болезни, доктор Гейл покачал головой и сказал, что проживем мы еще кто пять, кто семь лет. Максимум. А мы с братьями живем, слава Богу, уже восемнадцать. Это нашему киевскому профессору Киндзельскому золотой памятник надо поставить. Леонид Петрович многих из нас вытащил с того света. Сутками возле нас сидел. Придумывал какие-то свои методики лечения. За «самоуправство» его даже сняли с должности. А он все равно приходил к нам. И даже, извините, от импотенции спас.

-- Да вы что! А сколько разговоров было о том, что генофонд украинской нации придется поддерживать грузинским мужчинам…

-- Вы не представляете себе, как нам, молодым, было тоскливо обнаружить у себя еще и этот недостаток. Мало того что жить осталось всего ничего, так еще и это. Всякие мысли в голову лезли. К тому же дело деликатное, мы с ребятами поначалу боялись признаться друг другу. Стыдно!

Но, наверное, перед смертью люди становятся откровенными. Мы начали друг друга подбадривать, пытались сами бороться с этой бедой -- и анекдоты на эту тему вспоминали, и любовные истории всякие, чтобы будоражить воображение. Ноль! Организм не реагировал ни на наши изыски, ни на красивых медсестричек. Глаз, как говорится, видит… И все.

Ну что, посоветовались, решили обратиться к Киндзельскому. Он сказал, что не обещает, но попробует. Начал давать нам какие-то препараты. Уже не помню какие -- мы столько всего принимали… И где-то через неделю среди ночи кто-то вдруг как заорет: «У меня встал, мужики!» -- «Да ну, тебе приснилось, покажи!» -- не поверили мы… Постепенно этот вопрос решился и у остальных. Я ведь так хотел, кроме сына, еще иметь детей. Мы с женой оба из многодетных семей, не представляли, как это -- один ребенок. И в 1990 году у нас родилась девочка. Сейчас в восьмом классе учится -- умничка такая. Только здоровье слабенькое. А сын окончил недавно академию МВД.

Тут ведь еще какая проблема: когда мы, чернобыльцы, выписывались и получали жилье, нам никто почему-то не объяснил, что людям с диагнозом ОЛБ нельзя долго находиться рядом с близкими, ведь, нахватавшись радиации, мы сами превращались в источники излучения. Поэтому оэлбэшникам положена отдельная комната.

Увы, чиновникам нет до этого дела. Как и до того, что установленные в 90-е годы вроде бы хорошие пенсии в 700 гривен, в отличие от других, ни разу за эти годы не индексировались. Но ведь доллар и цены на все выросли. А ликвидаторы-инвалиды, как бы они ни бодрились, все-таки работают в основном на лекарства. Да и пожить по-человечески хочется.