Интервью

Роман Виктюк: «Нужно избавиться от внутреннего рабства»

8:00 — 8 января 2012 eye 841

Народный артист Украины, отметивший свой 75-летний юбилей и 55-летие творческой деятельности, поделился своими воспоминаниями и планами

Минувший 2011-й год был для народного артиста Украины Романа Виктюка богатым на различные юбилеи. 28 октября ему исполнилось 75 лет. Осенью 1956 года, 55 лет назад, он, окончив актерский факультет ГИТИСа, приступил к режиссерской работе. В 1971 году поставил свой первый спектакль (»Черная комедия») на сцене Литовского русского драматического театра в Вильнюсе, принесший ему мировую известность. А в 1976 году переехал в Москву, где стал режиссером в театре имени Моссовета и МХАТе. Почти два месяца Дмитрий Дибров и Александр Карлов, ведущие популярной программы «Временно доступен», выходящей на российском телеканале ТВЦ, пытались затащить юбиляра на беседу, и наконец им это удалось…

«Когда мы репетировали «Служанок» в «Сатириконе», я заставил актеров жить в театре»

— Роман Григорьевич, скажите, у вас есть враги?

 — Боже упаси!

— Говорят, трудно жить без врагов…

 — В 30 лет трудно. Когда просыпаешься, а врага нет.

— У журналистов существуют клише — знатный сталевар, потомственная ткачиха. Когда говорят о вас, то обычно употребляют такие слова — эпатажный или скандальный режиссер. Скажите, эпатаж возникает сам по себе или это конечный результат, которого вы и стараетесь достичь?

 — У меня этого вообще нет. И тот, кто ставит себе за цель обязательно через эпатаж проскочить на следующий этаж, он всегда попадает в нижний этаж. И чем больше ты себе придумываешь имидж эпатажный, а это все от ума, тем сильнее работает твой рассудок. А рассудок в искусстве — это величайшая ошибка… Однажды Аркадий Исаакович Райкин пришел на спектакль, который я делал с Геннадием Хазановым — «Масенькие трагедии». Там был текст Гоголя, религиозный, и Аркадий Исаакович сказал, что мечтал о таком спектакле всю жизнь. И попросил меня, когда откроется театр «Сатирикон», чтобы я пришел и обязательно там что-нибудь поставил. Через полгода его не стало. Я пришел в «Сатирикон», и первое, что предложил Константину Райкину, это была пьеса Жане «Служанки». ЦК партии, и прежде всего Суслов, знал, что Жане — антикоммунист. Но я был уверен, что спектакль нужно ставить. При этом использовать такую эстетику, которая приоткроет для «Сатирикона» другой туннель. Я прочитал пьесу Райкину, он сказал: «Я ничего не понял». А я так старался! Играл за одну служанку, за другую. Такие выдавал актерские перлы! Он смотрел безумно внимательно, но ничего не понял. А потом сказал: «Если папа попросил, надо его слушать». Я поставил только одно условие — чтобы актеры жили в театре. Все четыре участника. Им были выделены комнаты. Категорически нельзя было общаться ни с кем из близких и родных. Они могли подходить только к окнам и перекликаться, что-нибудь передавать — и все! То есть они должны были отрешиться от быта, который вокруг. И это мне удалось. Но я не знал, что они между собой создали такой коалиционный вердикт. Мол, мы сыграем один раз, потерпим, и на этом все закончится. И вот мы показываем для театральной Москвы «Служанок». Переполненный зал! Они играют, тишина гробовая. Последняя реплика звучит, «Реквием» Верди фантастический звучит… Тишина. Я на актеров смотрю из-за кулис и вижу, что они между собой переглядываются, словно говорят: «Ну вот и правда все кончилось!» И тут зал взорвался таким воплем!

Понимаете, если бы у меня был холодный расчет, ничего бы такого не случилось.

— Интересный марксизм у вас получается. Вы хотите сказать, что Суслов знал Жане? Читал Жане?

 — Какие вы наивные! Конечно, не читал и не знал. Но уже одна фамилия Жане означала для них «нехорошо»! Откуда они могли знать эту пьесу? Я-то ее читал на польском языке. Был такой журнал «Диалог», который я получал регулярно.

— Но запретить постарались.

 — Категорически!

— В Украине ЦК наверняка перекрестился, когда Виктюк Москву уехал брать!

 — Не только Москву…

— Вы еще и Ленинград прихватили.

 — Да, с Ленинградом тоже была история. Рассказать вам быстро? Приезжаю я в Ленинград ставить спектакль в Театре комедии и понимаю, что как-то этот город, «колыска революции», скрипит и скрипит. Рыпит и рыпит. Думаю, надо как-то эту «колыску» раскачать. И ставлю я пьесу Гольдони «Льстец». Все довольны: Италия, пьеса развлекательная, умная. Что я себе тогда придумываю? Говорю: знаете, я нашел фантастические дневники Гольдони. Их мне только-только перевели. А сам под видом дневников приношу «Голос из хора» Синявского. И артист, который играл Гольдони, читает это в начале спектакля. Дым над сценой, звучит Вивальди, кринолины. А он сидит в центре и 20 минут читает «Голос из хора». Потом начинался сам «Льстец». Перед вторым актом так же точно — вверх фимиам, Вивальди, дамы, и артист, а это был Лева Лемке, читает речь Бродского на вручении ему Нобелевской премии. 20 минут! Лева не знал, что это Бродский, что это Синявский… Он умер, так и не узнав этого. Я не мог ему сказать, потому что еще была власть, никогда не позволившая бы этого. Но все прошло! В один только прекрасный день капельдинерша мне сказала: «Вас там просит какой-то человек, весь встревоженный…» Я подошел к нему. Этот мужчина снял очки и спрашивает: «Вы понимаете, что вы сделали?» Я говорю: «Понимаю». Он оглянулся вокруг: «Вы правда понимаете?» «Понимаю», — повторяю я. Он тогда поцеловал мне руку и ушел. И эта мина, заложенная мною, просуществовала очень долго.

— Андрей Синявский — это тот, у которого с социализмом существовали исключительно «стилистические расхождения»?

 — Да.

— Из этих ваших двух историй можно сделать вывод об исключительной безграмотности власти. И что 12 копеек квартплата — это, конечно, хорошо…

 — Это чудно!

— Что колбаса или сосиски за два девяносто — тоже хорошо. А вот абсолютная серая скука…

 — Это было величайшее счастье. Знаете, когда великий Анатолий Васильевич Эфрос прочитал «Уроки музыки» Петрушевской, которые я дал ему, он мне сказал: «При нашей жизни этой антисоветчины не будет никогда. Но если вдруг, ты мне только скажи!» Я походил по Москве и вдруг вижу, Боже мой, студенческий театр МГУ на улице Герцена. Рядом Кремль, а здесь была церковь, может, она меня защитит? И я пришел в студенческий театр. А там фантастический был коллектив, созданный Роланом Быковым. Сидят профессора, академики. Прочитал им пьесу. Они сказали: «Мы сошли с ума!» А я: «Вы же доктора наук! Чего вы боитесь?» Впервые они услышали, что надо не бояться! И сказали: «Будем репетировать». Мы поставили «Уроки музыки». У меня есть такая фотография, где все удивительные ребята того времени — Миронов, Ширвиндт, Арбузов, Олечка Яковлева — все сидят на полу, потому что попасть на тот спектакль было нельзя. Он шел по вечерам, а у нас на сцене стоял настоящий телевизор. И он был включен. И ровно в девять часов начиналась программа «Время». Всегда. И всегда был Брежнев! Артисты замолкали и слушали вождя. И тут начиналось потрясающее. Все зрители думали, что это подстава. И спрашивали друг друга: «Что он сказал?» Речь уважаемого вождя передавалась от одного другому. Марк Захаров так хохотал! А Андрюша Миронов кричал: «Не мешайте нам всем! Мы это каждый день слышим в телевизоре, но в первый раз мы понимаем смысл!» И длилось это ровно столько, сколько вождь говорил. Никакого издевательства, просто его реплики мы ретранслировали друг другу.

«Помню, в детстве, еще во Львове, мы никогда не запирали двери на ночь»

— Роман Григорьевич, вы так цинично обманывали советскую власть! Это было врожденное хулиганство или борьба против системы?

 — Это был взрослый ребенок, который не утратил впечатления от своего хулиганства в детстве. Если ты в детстве шкодник, ты уже режиссер, потому что выдумщик и каждый раз в любой ситуации можешь делать кульбит в ту сторону, в которую от тебя никто не ожидает.

— А вы были шкодливым ребенком?

 — Жутким, причем с самого начала. У нас во Львове был такой большой коридор…

— Коммуналка?

 — Вы что, с ума сошли? Какая коммуналка? У нас такого никогда не было. У всех отдельные квартиры, но большой коридор. На ночь никто никогда не закрывал двери. Все дружили. Мы никогда не знали, какая у кого нация. Я на идиш все понимал и понимаю сегодня. По-польски, по-немецки, по-украински, потом по-русски. Будучи без слуха, не зная нотной грамоты, я ставил «Пиковую даму», «Сильву», «Марицу» — все то, что я видел во взрослых театрах. Ребята меня слушали беспрекословно, и вся Рыночная площадь, а это центр города, в очереди стояла, чтобы попасть на наши спектакли. И это все были выдумки этой хулиганской головы. Ой, можно я еще дорасскажу?

— Конечно!

 — И вот я приезжаю в Калинин (это 200 километров от Москвы) главным режиссером в театр Ленинского комсомола. В это время я уже дружу с Синявским, с Даниэлем, другими диссидентами. И тут 100 лет со дня рождения Ленина! И Даниэль Юлий Маркович мне говорит: «Ну вот, попался. Скажи, как руководитель театра Ленинского комсомола может не поставить пьесу о Ленине? Учти, мы все следим за тобой. Мы приедем на премьеру спектакля о Ленине и посмотрим. Ты будешь о молодом Ленине ставить?» Я говорю: «Не буду!» А Даниэль: «Будешь! Будешь!» И вот уже мне надо идти в обком, с утра отчитываться на заседании о том, что театр приготовил к 100-летию Ленина. А я ничего не ставлю. Выхожу на трибуну. У меня была такая польская куртка в красную клетку, длинные волосы, лохматые. Выскакиваю без бумажек и говорю: «Я был в Музее Ленина, комната такая-то, хранилище такое-то, папка такая-то. Я нашел! Письмо Нади Крупской Кларе Цеткин. Она пишет, что Ленин Вова мечтал, когда победит в России наша система, молодежь должна воспитываться на пьесе Шиллера «Kabale und Liebe»!» Никто из членов партии не смог перевести, что значит «Kabale», «Liebe» и даже «und». Я выдержал паузу и говорю: «Коварство и любовь». И слышу, как первый секретарь обкома говорит кому-то сзади: «Он без бумажки говорит, и как говорит!» И мне разрешили ставить Шиллера к 100-летию Ленина. Все было чудно, но тут в Калинин приехал Марчелло Мастроянни сниматься в «Подсолнухах». Кто его привел на спектакль, я не знаю. Он был. И после спектакля кричал: «Ойропа!» Он думал, что в России только снег, медведи, а тут Шиллер. «Ойропа!» — кричал Мастроянни и требовал режиссера. Я иду тихонько, а он кричит мне: «Дженио!» «Я — Роман», — говорю. А он опять: «Дженио! Дженио!» Я ничего не понимаю, что он говорит, только чувствую, что он пытается передать свое восхищение. Потом Мастроянни просит что-то, на чем можно писать. Находят тетрадку в клетку за две копейки. И он написал фантастический отзыв, который наутро уже был в соответствующей инстанции. И там сказали, если капиталистам (а был не только Мастроянни, но вся группа из Италии), если капиталистам нравится то, что идет в театре Ленинского комсомола, значит, в этом спектакле есть неконтролируемые ассоциации. И это был финал. Мне пришлось уйти.

— Роман Григорьевич, а ведь вам с вашими друзьями — Олегом Ефремовым, Роланом Быковым — на самом деле повезло. Вы точно знали, кто ваш враг. Враг заседал в отделе культуры и удивлялся, как вы говорите по-немецки без бумажки. А сегодня все другое. Вы живете припеваючи. Вам нет против кого объединяться. Ведь сегодня у власти люди образованные, много прочитавшие и даже много понявшие из того, что прочли…

 — О чем вы? У вас были цветные сны или в ушах звучала музыка?

— Ну почему? Вы можете сегодня ставить все, что вам хочется. Вот же, репетируете «Коварство и любовь». И пойдет спектакль победным маршем. Кто ваш враг сегодня?

 — Мой противник — это то животное начало, которое культивируется как ценность в обществе, — говорит Роман Виктюк. — Когда цинизм, ирония, расчет берут верх.

— Такие три коня, да?

 — Да, а четвертый конь — зелененькая бумажка.

— Когда мы вспоминали сегодня советское время, вы сказали, что оно было прекрасным. Может сложиться впечатление, что Виктюк стал возможен только благодаря тому времени. А сейчас бы вы как режиссер не состоялись? Или потерялись бы на фоне современных модных режиссеров?

 — Кто, я? Они совершенно другим занимаются.

— Чем?

 — Подменой. У них нет ценностей, которые, по-видимому, были близки всему тому поколению, которое сейчас дружно ушло. Это и Кирилл Лавров, и Игорь Дмитриев, и Олег Ефремов. Это все были большие дети. Они никогда не могли пойти против своей совести. Все они говорили разные слова, но смысл был один — истина.

— Роман Григорьевич, откуда в вас столько энергии? Как вы заряжаете свои внутренние аккумуляторы?

 — Сглазите. А если серьезно, нужно, чтобы внутри тебя был свет, был ребенок, который никогда не говорит миру «нет», а говорит только «да». И это уже не об энергии речь, а вообще — обо всем. Нужно избавиться от внутреннего рабства. Только тогда появится человек новой формации. Вот послушайте, почему Моисей евреев по пустыне 40 лет водил? Да потому, что в Египте евреи были рабами! А он обещал сделать их свободными. Там пути всего неделю, а он — 40 лет! Моисей понимал, что не может человек, знавший, что такое рабство, попав в новые условия, сразу стать свободным.

— И сколько же нужно времени, чтобы у нас появился человек новой формации?

 — Еще 20 лет!

— А когда вы впервые почувствовали себя несвободным?

 — Скажу. Это было в армии. Служил я в ансамбле песни и пляски Прикарпатского военного округа. Был ведущим и чтецом. Ансамбль обожал, когда я выходил и читал рассказ Алексея Толстого о Егоре Дремове, который во время войны был изранен.

30 минут мог читать. Зрители слушали, а ребята из ансамбля все это время играли в домино, веселились. И вот однажды мы приехали в какой-то маленький еврейский городок недалеко от Черновцов. Там одни пейсатые, в сюртуках, в этих своих головных уборах. Первое, что я увидел, когда мы туда приехали, — это людей, которые… бежали на кладбище, неся покойника. Так принято, чтобы умерший как можно быстрее попал на небо. И вечером я вышел к этим людям, чтобы в течение 30 минут рассказывать им то, о чем они понятия не имели, о том, что писал Алексей Толстой. Я вышел и понял, что не имею на это права. А я знал поэму Иосифа Уткина о Мотеле, о еврейском мальчике, где есть масса наших слов на идиш. Когда я начал, такая тишина вдруг установилась в зале! Я читал 20 минут эту поэму. Сказать, что они аплодировали? Нет, они плакали. Они вытирали слезы. Они что-то искали по карманам. Когда я вышел со сцены, начальник ансамбля сказал: «Я тебя, б…, убью! Кто тебе позволил жидовне это читать?!» — «Я сам». «Ты свободен?!» — заорал он. «Всегда», — сказал я. «Чтобы этого не было никогда!» — орал он. На следующий день приходят эти же люди. С цветами, с подарочками. Я выхожу на сцену, и они аплодируют. И кричат: «Мотель! Мотель!» А это поэма про погромы еврейские. А начальник ансамбля стоит, смотрит. Я говорю: «Я знаю, что вы хотите. Но я сегодня не настроен. Мне сегодня так радостно, я вижу ваши глаза…» И начинаю говорить об их городке, произношу на идиш слова, означающие «земля», «небо», «глаза». Я рассказывал то же самое, только о них, сегодняшних. Сколько у меня было цветов! Какие подарки! Фантастические. Простые безумно, но фантастические. А когда я вышел за кулисы, начальник ансамбля сказал: «Выкрутился! Один раз тебе это удалось, второго не будет! Но помни, жидовня плакала и сегодня!»

— Вы поставили такое количество спектаклей и получили такое количество рецензий, что это, мягко говоря, дает право утверждать: вас заметили. Можно также сказать, что существует некая планка Виктюка, которой он сам теперь должен соответствовать. Это сложно?

 — Если ты верен себе, нет.

— Есть ли спектакль, который вы мечтаете поставить?

 — Я во многих своих постановках использовал отдельные фрагменты оперы Верди «Травиата». Но целиком ее никогда не ставил. И отказываюсь, хотя мне предлагают. Это должен быть последний подарок себе. Последний. И нужно почувствовать, когда ты к нему будешь готов.

Подготовила Наталия ТЕРЕХ, «ФАКТЫ»