Интервью

Леся Литвинова: «Где-то с год назад я сломалась. По-настоящему. С попытками суицида...»

6:00 — 8 декабря 2017 eye 10254

По случаю Международного дня волонтера «ФАКТЫ» пообщались с известным украинским волонтером, которая недавно вернулась из Соединенных Штатов Америки, где знакомилась с деятельностью негосударственных общественных организаций

Лесе Литвиновой и ее команде благодарны тысячи переселенцев из Донбасса и Крыма, которые приходили за помощью в организованный ею в самом начале войны волонтерский центр. На столичной улице Фроловской, 9/11 растерянные, плачущие, вздрагивающие от каждого звука люди, сбежавшие из ада, получали одежду и еду, добрый совет и поддержку.

Осенью 2014-го я тоже волонтерила там. Бесконечные очереди за вещами и продуктами, нервные срывы, слезы благодарности… Никогда не забуду, как интеллигентная тихая старушка из Луганска смотрела на банку варенья (киевляне приносили очень много домашних заготовок, но их не хватало, поэтому сладкое выдавали только семьям с детишками). Она ничего не просила. Просто не могла оторвать взгляд от этой банки. Каюсь, потихоньку сунула ей варенье. Поздно вечером призналась в этом Лесе, кормившей прямо в машине свою очаровательную дочурку Варю, которой тогда не исполнилось и полугода, поэтому Леся с ней не разлучалась. «Правильно сделала», — сказал она. И тут меня прорвало. Начала рассказывать о каких-то кошмарах и не могла остановиться. А Леся, держа спящего ребенка на руках, терпеливо слушала: «Все в порядке. У меня есть время». Сколько таких историй ей пришлось тогда выслушать, не знает никто.

Сейчас Леся занимается детками с особенностями развития, тяжелобольными людьми, в том числе теми, кто уходит из жизни и нуждается лишь в паллиативной помощи.

Рассказать об этой удивительной женщине — задача из разряда «миссия невыполнима». Все слова кажутся банальными и блеклыми, дежурными и казенными.

Вот несколько выдержек из ее постов в «Фейсбуке» и статей:

«Человек даже на пороге смерти остается человеком. Ему хочется нормального общения. Да, и шуток и анекдотов ему тоже хочется. И вредного гамбургера из „Мака“. И последних сплетен с работы. И про политику поговорить. И ногти накрасить. И фильм посмотреть. Он продолжает жить. Да, по-другому. Да, примерно понимая, сколько ему осталось. Но жить. А не умирать. …Не превращайте их жизнь в ожидание смерти. Иначе в ней не останется смысла…»

О семилетней девочке: «Птенчику семь. И у нее умирает мама. Мама долго боролась с опухолью головного мозга, но сейчас силы у нее закончились. Последний год большинство врачей уговаривали не вкладывать деньги в дорогостоящие препараты, которые только отодвигали момент смерти, но не могли вылечить. Но это был целый год… Впрочем, даже один лишний день жизни стоил того. Каждая секунда в этом доме наполнена не страданиями, а любовью».

«Лера. „Мне доктор сказал, что при моей болезни шансы на жизнь — только тридцать процентов“, — она говорит об этом так спокойно и отрешенно, словно о планах на выходные».

«За последние почти четыре года я собрала целую коллекцию просьб о помощи. Настолько разнообразных, что порой не верится: адресованы они одному человеку. От страшных в своей безысходности до смешных и нелепых. От отчаянных до откровенно потребительских».

«Я выбираю длинный и тяжелый путь. Я до конца своей жизни не увижу здесь цветущей сильной страны, но я заложу фундамент, который останется моим детям».

«Мне редко звонят просто так».

«Я не „терминатор в юбке“, как сказал один мой приятель, а живой человек…»


*Новый год в волонтерском центре для переселенцев на столичной улице Фроловской в 2015-м. Леся Литвинова и ее команда с детишками, которые оказались без крыши над головой

«Ирка лежала в гробу в рваных джинсах и бандане с черепами…»

— Леся, давайте начнем не с поездки в Штаты, а с истории пожилой луганчанки Раисы, которую в прошлом году на Фроловскую привел сын. Мол, ему надо ехать на заработки, а мать с болезнью Альцгеймера некуда девать. Он даже грозил оставить несчастную прямо на вокзале… Вам удалось определить ее в черниговскую больницу, где она проведет остаток своих дней. Вы ее регулярно проведываете, покупаете медикаменты и памперсы. Как у нее дела сейчас?

— Она лежачая. Стабильно тяжелая, как говорят медики.

— А сын так и не появился?

— Несколько раз был. Поконфликтовал с персоналом и уехал.

— Вы очень светло пишете о людях, покидающих этот мир: «целый год жизни», «целый день жизни». Увы, большинство из нас не придает значения каким-то обыденным вещам: возможности ходить, видеть солнце, слышать близких, наслаждаться едой. Наверняка и вы не сразу пришли к пониманию и осознанию, что надо ценить каждый миг…

— Вот этого — врожденная мысль или приобретенная — не помню, скажу честно. Понимаете, когда мне говорят, что не надо помогать тому, кто через неделю все равно умрет, что не стоит тратить ресурсы (мол, понятно, к чему идет) и покупать дорогущие лекарства — продлят его жизнь на месяц или два, а за эти деньги ведь можно оплатить операцию, после которой другой проживет долгие годы, всегда рассказываю одну и ту же историю. Я ее очень люблю, потому что она действительно хорошо все иллюстрирует.

У меня был один очень тяжелый маленький подопечный. Ему понадобилась очередная медицинская манипуляция, которую проводили под общей анестезией. Его не смогли вывести из наркоза. Малыш на глазах уходил, стал белого цвета. На шум из одной палаты вышел старик… Он лежал при смерти. Никто вообще не понимал, почему он жив до сих пор. Должен давно скончаться, а он все тянет и тянет. Этот дедушка в прошлом был реаниматологом. Он зашел в операционную, отодвинул врачей в сторону и сказал: «Белый ребенок, это не черный ребенок». И достал маленького пациента с того света буквально голыми руками. А через пару дней старик умер… Надо было ему задержаться на земле зачем-то? Надо. А зачем все остальные в этом мире задерживаются, я не знаю. И не буду знать никогда.

— Переселенец из Луганска Юра Калашников, один из лучших баянистов мира, у которого был диагноз острый лейкоз, давал на Фроловской благотворительные концерты, когда его дни уже были сочтены. Такая жажда жизни…

— Он давал концерты и успел встретиться с огромным количеством людей. Это было для него стимулом. А для многих стало стимулом то, как вел себя Юра. Даже как он уходил. Можно лежать в реанимации, глядя в потолок, и страшно умирать, а можно последние дни и последние часы провести по-другому. И будет не так страшно.

Никто не знает, кому сколько отмерено. Но это не значит, что мы должны все время готовиться к смерти и страдать из-за того, что осталось так мало. Да, есть люди, которые знают, сколько: неделя, месяц или год. Но это по большому счету ничего не меняет. У нас с Юрой Калашниковым была фантастическая последняя неделя.

— Удивительно, но эту историю я почему-то читала без слез.

— Вы не представляете, сколько мы нахохотались, напелись, напились виски, наелись шашлыков. Это было так здорово!

— Вы были все время рядом с ним и его женой?

— Я у них жила тогда. Те, кто приезжал в гости — поесть шашлыков, попеть песен и съездить на речку, не плакали на похоронах. Нам не хотелось плакать. Плакали те, кто не видел Юру долгие годы. Они не могли понять, почему не плачет его жена Рита. И почему нет какой-то тотальной скорби и страданий. Да потому, что все было по-другому.
Мы продолжали хихикать даже на кладбище. Наверное, это не очень прилично и вообще не принято. Но Рита и его однокурсники рассказывали смешные истории из Юриной жизни.

Мне кажется, что ни один человек не хотел бы, чтобы близкие страдали после его смерти. Это исключительно эгоистично: «Хочу, чтобы меня оплакивали, рыдали, убивались». Я, например, желаю, чтобы, после того как уйду, мои дети позволили себе быть счастливыми, а не зациклились на горе.

Мне очень повезло: жизнь подарила недолгое, но очень яркое общение с Ирой Гавришевой (одна из основателей благотворительных фондов «Счастливый ребенок» и «Открытые ладони»; собирала деньги на лечение сотен онкобольных детей; умерла в январе 2016 года. — Авт.). Эта совершенно удивительная барышня во многом поменяла мое отношение к жизни и смерти. Она должна была умереть лет в тринадцать, но немыслимым образом дожила до тридцати двух. У нее была куча невнятных диагнозов, ни один специалист в мире так и не смог разобраться: а что же такое Ира и почему у нее организм работает не так, как у всех людей.

Подпольная ее кличка — Птеродактиль. Мы с ней познакомились заочно во время Майдана. Она помогала координировать медицинские вопросы, в которых была докой.

Чуть позже, когда началась война, волонтеры решили познакомиться вживую и разобраться, что делать дальше, ведь стало понятно, что впереди еще больше работы. Нужно было решить, кто за что отвечает, кто и как между собой взаимодействует. И вот на встрече говорят, что за медицинскую тему отвечает Ира. До этого я видела симпатичное фото в соцсетях. А тут она выкатилась на инвалидной коляске с портативным кислородным аппаратом, с трахеостомой (специальная трубка, которую вставляют в отверстие в дыхательном горле, когда человек не может дышать сам. — Авт.), обвешанная какими-то приборами, и… весьма активно включилась в процесс. Я до такой степени растерялась, что не рискнула подойти с ней поздороваться, хотя очень хотелось. Была так поражена, причем не столько ее состоянием, сколько несоответствием внешней картинки с объемом того, что она успевала делать.

Ира знала, что умирает. И относилась к этому совершенно спокойно. И с большим чувством юмора. Она могла организовать целую кучу народа в поход куда-нибудь в квест-комнату или кататься на санках. Вы представляете, что такое катать на санках полупарализованного человека, который еще и дышать самостоятельно не может? Она каталась! И визжала и орала так, что полпарка слышало, как ей хорошо.

Она распорядилась, как ее хоронить и в чем, и кто должен прийти на похороны. В свой предпоследний день рождения пригласила друзей и устроила совершенно незабываемый квест. Характер у нее был тот еще — крупный специалист по части над всеми поиздеваться. По всей квартире были спрятаны кусочки пазлов. Надо было искать их и отгадывать загадки. Все потели, мучились, пытались что-то придумать, а Ирка лежала и хохотала. Ей было весело.

— Она же еще написала совершенно потрясающее прощальное письмо…

— …с общим месседжем: «Я-то слиняла, а вам пахать и пахать». Так вот, в моей жизни это было первое прощание с человеком, когда я не плакала. Уже была война. Похороны шли чередой. На фронте гибли ребята, еще в тот же период от тяжелых болезней умерло несколько моих ровесников — друзей и коллег. И Ирка…

На ее похоронах было все, как она хотела: не допустили никаких распорядителей с траурными речами, рассказывали забавные истории и смеялись. Она лежала в гробу в рваных джинсах и бандане с черепами. У меня до сих пор ощущение, что Ирка где-то тут. Периодически рука дергается позвонить и спросить: «У меня такой подопечный, не знаю, что с ним делать…» Она всегда знала, что делать.

«Родители не хотят, чтобы их дети учились в одном классе непонятно с кем»

— Немного сменим тему и поговорим об особенных детях. После поездки в Штаты, одну из самых благополучных стран, вы написали, что «руки чешутся, есть шанс увидеть все своими глазами, но не за океаном, а в родном городе».

— Шанс, вообще-то, есть у всех, кто не умер. Но я не утверждала бы, что Штаты — самая благополучная страна. Там просто лучше, чем у нас, в социальном и в финансовом плане, там работают другие законы, другой уровень жизни и другой менталитет. Не все, что делают там, можно внедрить у нас.

— С кем вы ездили?

— Это была групповая поездка, организованная Госдепартаментом США для лидеров украинских негосударственных организаций разного профиля. Мы встретились с огромным количеством людей, завязали очень много интересных контактов, посмотрели, как там все работает. Одно из самых больших потрясений для меня — инвестиционный фонд со статусом «неприбыльный». Наше законодательство такого не позволяет. А у них, оказывается, вполне может быть. Это крупный фонд, который, управляя большим количеством активов, содержит местные неправительственные организации и финансирует их социальные проекты.

— На днях мы в редакции уплетали кексы из пекарни, которую организовал киевлянин Владислав Малащенко, набрав сотрудников с ментальными нарушениями. Он показал обществу, что вполне реально сделать так, чтобы люди с особыми потребностями чувствовали себя полезными и счастливыми.

— Для начала нужно понимать, что такие люди бывают разными. Например, человек, передвигающийся в инвалидном кресле, может официально устроиться на работу, если работодатель готов его взять. А человек с синдромом Дауна — не может, поскольку в законодательстве такое не предусмотрено. Эти люди считаются недееспособными, их лечащий врач — психиатр.

— Вы написали в одной из статей, что «у нас только подрастает первое поколение детей с особенностями развития, у которых есть шанс интегрироваться в общество. Я знаю целую кучу детей и подростков с синдромом, но не знаю никого старше тридцати».

— Они жили или в интернатах, или дома за закрытыми дверями. Их наше общество не замечает и не готово принимать. На самом деле, если мы сможем каждый день видеть их в непосредственной близости, общество поменяется. Потому что между нами не такая уж ощутимая разница. И точек соприкосновения огромное количество. Согласитесь, часто бывает, что абсолютно обычный человек без всяких особенностей — подонок и мерзавец, а человек с разнообразными синдромами нам кажется чуть ли не инопланетянином.

Мы сможем сделать так, чтобы они стали частью общества — с нами на равных, если захотим. Но начинать надо с детей. Они гибче, у них нет этих барьеров и нет стереотипов.

— Уже делаются первые шаги в инклюзивном образовании.

— Это будет тяжело запускаться. К этому надо быть готовыми. Потому что у нас всегда хотят сделать все и сразу. И в приказном порядке. Учителей и родителей надо готовить, школы надо переоборудовать. Должны массово появиться тьютеры — сопровождающие ученика педагоги. Ведь для ребенка с особенностями (если мы не говорим о физической инвалидности на уровне паралича ног или потери одной конечности, а о более серьезных вещах) нужно адаптировать учебную программу. Значит, нужен человек, который будет ему помогать. У нас пока таких людей недостаточно. Педагоги не хотят. Директора школ не хотят, потому что это лишняя головная боль. Родители не хотят, чтобы их дети учились в одном классе непонятно с кем. Но опять-таки это все от темноты и дремучести. У родителей, во всяком случае. У них не было возможности посмотреть, как легко дети заводят отношения с кем угодно. Да, коллектив — это в любом случае тяжело. Всегда найдется, кого обижать, кого травить, кого дразнить. Но к тем, кто слаб, как ни странно, дети проявляют милосердие.

— Как в Штатах социализируют этих ребят?

— Там интересная система. У них есть закон об обязательном образовании: любой ребенок обязан учиться. И у семьи могут быть неприятности, если они не обеспечат ему эту возможность.

Формы обязательного образования — это государственная, частная или специальная школа, домашнее или дистанционное обучение. Есть специальные школы для детей с мультиинвалидностью, которые ни при каких обстоятельствах не могут учиться в обычном заведении. Но и в такой школе ребенок не находится круглосуточно. Приезжает туда с сопровождающим на специально оборудованном школьном автобусе. И никого не смущает, что у ребенка сохранено небольшое количество функций, что у него гастростома (специальная трубка для введения в желудок пищи, когда человек не может есть сам. — Авт.), трахеостома, судорожный синдром и еще куча всего на свете. Дети по большей части в инвалидных колясках, не могут перемещаться самостоятельно, им нужна специализированная медицинская помощь. Из них не будут делать великих математиков. Но будут готовить к жизни в обществе, обучат максимально возможному количеству необходимых навыков.

С 18 лет ученики таких школ имеют право поселиться отдельно от родителей. За счет государственных средств они самостоятельно живут в кампусах (это что-то вроде общежитий) — в среднем по четыре человека. У них есть сопровождение. При этом детей подбирают так, чтобы они дополняли друг друга: один хорошо соображает, другой быстро бегает.

Да, они достаточно сильно зависят от тех, кто им помогает. Но не висят тяжким бременем на семье. А у нас родители таких деток не имеют права умирать, потому что с их смертью закончится и жизнь их ребенка. Бывали случаи, когда родители, понимая, что вот-вот уйдут из жизни, убивали ребенка и совершали суицид, поскольку знали, что это гуманнее, чем обречь его на интернат.

«Никто не знает, на что он способен, до тех пор, пока не попадет в пиковую ситуацию»

— Леся, теперь о чудесах, которые вы нередко описываете: «В это трудно поверить, но не было ни одной проблемы, которую не удалось решить». Какие-то удивительные совпадения: вам срочно нужны деньги для кого-то, и на карточку поступает сумма.

— Это регулярно происходит. Люди у нас фантастические. И существует совершенно мистическая взаимосвязь, некий баланс между «нужно» и «есть». Это правда.

Причем часто не успеваю попросить вслух, а деньги уже кто-то перечислил. Но я заметила и обратную закономерность: если что-нибудь хорошее вдруг свалилось, жди, что это хорошее тут же понадобится тому, кому очень тяжело. Знаю, что если неожиданно поступила какая-нибудь нецелевая крупная сумма (есть люди, которые перечисляют деньги для кого-то конкретно, а иногда просто так, многие платежи анонимны), к гадалке не ходи: скоро появится какой-нибудь новый подопечный.

— Вы начали с помощи переселенцам. Кем занимаетесь сейчас?

— 90 процентов по-прежнему переселенцы. Сначала помогали всем, кто приехал. В 2014—2015 годах не было смысла делить людей на тех, кому помощь нужна, а кто может обойтись. Мы один раз приняли решение, что все-таки человек, которому не очень нужно, сюда не придет. А у нас стояли огромные очереди. Это был полный кошмар. И как мы ни старались сгладить все углы, все равно для людей это было унизительно.

— Конечно. Но ведь некоторые даже требовали, чтобы им помогли.

— На безобразные сцены я тогда не обращала внимания. Потому что не представляю, как вела бы себя, если бы со своими четырьмя детьми вдруг оказалась в чужом городе — без вещей, крыши над головой, еды — и обратиться за помощью не к кому. Очень хочу верить, что достойно. Но не могу дать стопроцентной гарантии. Вполне возможно, что пошла бы по головам, потому что это мои дети.

Никто не знает, на что он способен, до тех пор, пока не попадет в пиковую ситуацию. С позиции человека, который каждый день приходит домой в теплую квартиру и у которого здесь куча друзей и родственников, очень легко спокойно рассуждать.

— Однако чуть позже вы написали, что помощь людей развращает.

— Это немного другое. Любой человек с прекрасными стартовыми данными станет банальным потребителем и приспособленцем, если его постоянно кормить, опекать и не давать возможности развиваться. Именно поэтому на определенном этапе мы завели правило: помогаем только первые 45 дней. Человек должен знать, что у него есть полтора месяца, чтобы оформить выплаты, найти работу, отдать детей в садик или школу и как-то взять свою жизнь под контроль. Исключение — лишь для тех, кто этого точно не мог сделать. Их как раз идентифицировать было достаточно легко: люди с тяжелыми системными заболеваниями, с детьми-инвалидами на руках, с умирающими стариками, с тяжелой психологической ситуацией. Постепенно они выделились в отдельную группу.

Люди и сейчас приезжают из Донбасса. Но их немного и они никуда не обращаются за помощью, потому что уезжали спокойно, планомерно, подготовившись, зная куда. Они не бегут из горящих домов. Но, бывает, звонят: «Здравствуйте, мы только что приехали из Донецка. Чем вы можете нам помочь?» — «Что у вас случилось?» — «Ничего, просто сказали, что здесь помогают».

Мы не помогаем просто так. Есть какая-то острая необходимость — поможем. Но раздавать продуктовые пайки или одежду налево и направо нет смысла. Сейчас это уже медвежья услуга.

Да, есть семьи, которым нужно помогать, в том числе едой, потому что они живут впроголодь, и одеждой, потому что дети растут, а родители не могут себе позволить даже секонд-хенд. И постельными вещами, посудой и мебелью, если кто-то переехал в абсолютно пустую квартиру и не смог ничего найти даже на сайте OLX в рубрике «Отдам бесплатно». Но это уже точечно. А вот люди с тяжелыми медицинскими проблемами, это, к сожалению, надолго.

«Мы не всегда позволяем себе проявлять человечность, но есть-то она у всех»

— Поражаюсь вашей энергии. Где силы на всех берете?

— Вы думаете, они у меня бесконечные? Нет.

— И не забронзовела, не очерствела, осталась такой же, какой я видела вас той осенью.

— Наверное, просто не успеваю бронзоветь и черстветь (смеется). Мне некогда. Если серьезно, у меня это выливается в другое. Где-то с год назад я сломалась. По-настоящему. С попытками суицида.

— Мы можем об этом написать?

— Я этого не стесняюсь. Это этап, который проходят многие.

— Настолько невмоготу было?

— Просто тогда поняла, что не могу жить. Ну не могу. Настолько больно и настолько плохо, что единственный выход, который вижу: прекратить все. Я бы, наверное, и загнулась по-настоящему. Но рядом вовремя оказалась знакомая женщина-психолог.

Я никому не жаловалась. Мы ж люди сильные, смелые, могучие. А она просто подошла (мы были на одной встрече вместе), обняла и сказала: «Чем я тебе могу помочь?» И я начала плакать и просить, чтобы она меня к кому-нибудь отвела. Я понимала, что нужен уже не психолог, а психиатр. И даже знала, к кому пойти — к замечательной барышне, которая вытягивала очень многих моих подопечных.

Обращалась к ней неоднократно. Но не могла преодолеть барьер, прийти и сказать: «Я умираю, сделайте что-нибудь». Просидела какое-то время на всяких неприятных «колесах». Выкарабкалась. И больше туда не хочу. Совсем-совсем.

Чтобы туда точно больше никогда не хотелось, повесила в своей комнате картину. В черниговской больнице, где лежит Раиса, о которой мы говорили вначале, проводят сеансы арт-терапии. Один фантастический художник-самородок (у него шизофрения) никогда до этого не рисовал. Одна из первых его картин — завернутый в одеяло человек, лежащий лицом к стене на койке в психушке. Я когда впервые эту картину увидела, как раз была где-то в таком же состоянии. Она настолько точно отражала, что со мной происходит… Отойти от нее не могла.

С полгода назад проводила благотворительный аукцион для этой больницы — мы продавали его полотна. Это единственная картина, за которую я торговалась. И хотя готовилась и откладывала деньги, их все равно не хватило. Но на какой-то стадии поняла, что торгуюсь… со своими друзьями. Они сделали сюрприз — купили картину и подарили мне.

Это первое, что я вижу, когда утром открываю глаза. И я точно знаю, куда мне сегодня нельзя. И вообще больше нельзя никогда. Это словно напоминание — как может быть и как не должно быть.

А так, конечно, и устаю, и на домашних иногда срываюсь. Мама приходит уставшая и, вместо того, чтобы заняться детьми, плачет в ванной или падает полумертвая со словами: «Принесите кто-нибудь водички, пожалуйста, и разбудите в шесть утра. Спокойной ночи». Это не очень хорошо.

— Читала, что у вас нет ни праздников, ни выходных.

— Неправда.

— Удалось пересмотреть свой режим?

— Да. После того как пришлось обратиться к психиатру. Это не моя, а его идея. Мы договорились, что в субботу и воскресенье — без всяких исключений — я занимаюсь домашними делами. Правда, это все равно не выходные, поскольку нужно и убрать, и перестирать и, в конце концов, какие-то деньги заработать, потому что жить на что-то надо. Но это хотя бы смена картинки и смена деятельности.

— Леся, вот такое проявление человечности — это качество аномальное?

— Я считаю, что просто нормальное. Мы не всегда позволяем себе проявлять человечность, но есть-то она у всех.

— Вы уверены в этом?

— Однозначно. Ну нет абсолютно плохих и абсолютно хороших людей. Их не существует в природе. В человеке всегда есть баланс одного и другого. Вопрос только, в каких он оказался обстоятельствах и что именно стало доминантой. И чем человек масштабнее и ярче, тем отчетливей проявится и одно, и другое.

— Несколько слов о волонтерах и государстве. Цитирую вас: «Я хочу, чтобы страна изменилась. Чтобы никакая политическая сила не пыталась меня купить. Я хочу, чтобы государство работало, а не говорило мне: „Спасибо, хорошая девочка“ и награждало за то, что я делаю его работу».

— Моя позиция по отношению к государству пока не поменялась. Если я делаю часть работы за него, то у нас с ним должны быть просто другие отношения. Во-первых, хотелось бы, чтобы оно не мешало мне.

— А оно мешает?

— Есть такое. Во-вторых, пусть будут либо партнерские отношения, либо волонтеров оставят в покое. В Америке, например, государство какие-то проекты отдает неправительственным организациям на аутсорсинг: «У вас хорошо получается, вот вам бюджет, идите и работайте». Это тоже форма отношений. Кстати, неплохая. Организация не собирает с людей деньги, не выигрывает гранты, но получает финансирование от государства на какой-то конкретный участок, который отрабатывает за него. Либо потому, что у организации получается лучше, быстрее, эффективнее, мобильнее, либо потому, что этот участок небольшой и не имеет смысла разворачивать под него отдельную государственную программу. Много разных причин.

У нас пока все происходит иначе. Может, когда-нибудь получатся другие взаимоотношения. Пока — нет.

— Слышала, что вы отказываетесь от любых наград.

— Мое отношение к наградам за это время не изменилось. Я с большой нежностью отношусь ко всем волонтерским «пасочкам», которые останутся на память о том, как мы все любили друг друга, но к государственным наградам — нет. Не хочу идти на какие-то открытые конфликты, демонстративно не принимать их. Тем более что многие награды для людей действительно важны. И нельзя их такими поступками обесценивать. Это личная позиция. Я не говорю, что она правильная и что все должны ей следовать. Потому что знаю очень многих, кого уважаю и у кого есть все — от ордена Богдана Хмельницкого до медали от Министерства обороны.

Когда узнаю о чьем-то намерении меня наградить, прошу передать: «Скажите, чтобы этого не делали»…